- Хозяин говорил, что бечевками опутает.
- Бечевками!.. И ты поверила!.. Мало же ты знаешь наших мастеровых… Да он, пожалуй, и обмотает, да так, что ты наземь упадешь. Вот он какой человек-то!
- Я не просила кровати; на што мне ее!
- Ну, без этого нельзя потому, что, во-первых, у нас во всем дому такое множество мышей - страсть! Ловушки на них поделаны тоже, должно быть, для того чтобы мышам над нами смеяться! А кошка у нас в квартире хоть и есть, так она, будь проклята, только спит. А другое опять - блох тоже… Нет, без кровати нельзя… Я ужо посмотрю в ермоловском доме. Там недавно один мастеровой померши, так его жена хочет в деревню ехать… Может, за полтинник-то уступит. Ну, а там помаленьку, и другое что заведете с братом. Вдруг нельзя. А где же у те брат-то?
- Не знаю. Поди, в кабак ушел.
- Дело плохое… да пойдем же к нам-то!
Они пошли в хозяйское помещение. Софья Федосеевна укачивала ребенка. Хозяина не было. На столе стоял кофейник и две чашки, из которых только к одной было блюдечко. Кошка действительно спала на окне.
Хозяйка хотела зажечь лампочку, но Софья Федосеевна сказала, что еще светло, и так как сегодня праздник и завтра надо вставать рано, то можно и раньше лечь спать, на что сестра возразила, что наши черти, вместе с блохами, не скоро дадут заснуть, потому что будут пьянствовать до полночи, и ей, пожалуй, придется идти за мужем. Вообще хозяйка жаловалась на мужчин, которые пьянствуют, и на худое житье; но Софья Федосеевна защищала мужчин, говоря, что они не все пьяницы, и если пьют, то непременно от чего-нибудь.
- А отчего ж мы-то не пьянствуем? - сказала Лизавета Федосеевна.
- Этого еще недоставало… Какая ты, сестра, глупая! До старости дожила, а говоришь бог знает что. Ведь ты сама знаешь, что у нас больше привязанности к дому. Кто бы без нас стал ребят воспитывать? Кто бы кушанья стал готовить?
- Однако возьми Устинью Николаевну: у ней двое детей.
- Эх, сестра, сестра! - сказала со вздохом Софья Федосеевна. - Что же делать, если и из нашей братьи, рабочих женщин, наберется несколько пьяниц… Ее надо жалеть, стараться, чтобы она не пьянствовала!
- Все-таки, по-моему, нехорошо женщине пьянствовать в кабаках, - сказала Пелагея Прохоровна.
- Што про это говорить!..
Женщины замолчали. Ребенок уснул, но за стеной все еще ругались мужчины, и визжала какая-то женщина.
Пелагея Прохоровна сказала, что у ней болит горло, хозяйка посоветовала ей выпить сала, а если она этого лекарства принять не в силах, то посоветовала простое средство: намазать на правый чулок сала с мылом и привязать чулок к горлу. Пелагея Прохоровна сказала, что это средство она знает, но думает, что пройдет и так.
- Ну, пренебрегать-то этим, матушка, нечего. У нас зачастую эта болезнь бывает, и мы только этим и спасаемся: днем заболит, к ночи привяжем, а к утру и пройдет.
В квартиру Горшкова вошла та женщина, которая звала Пелагею Прохоровну в питейное заведение. Она была слишком навеселе, размахивала руками, делала отчаянные жесты. Платка на ее голове не было.
- Еще здравствуйте… А, и вы здесь? Прекрасно! - проговорила она скороговоркой и села на табуретку.
Хозяева, видимо, были недовольны ее посещением.
- Представьте!.. Иванов стал ко мне примазываться. Каков сокол!
И она стала рассказывать, как к ней примазывался Иванов и как она выпила на его счет две бутылки баварского.
При этом хозяйка просила ее несколько раз говорить потише.
- Этот Иванов и теперь ждет меня у Гриши. И я пойду! Вот околеть, чтобы я не пошла… И уж непременно напьюсь…
- Эх, как хорошо!
- Ей-богу, напьюсь!
- Не кричи, пожалуйста, Устинья Николаевна! - сказала Софья Федосеевна.
- Ну, и ты, Софьюшка, на меня!
Женщины опять замолчали.
- И отчего это ты, Николаевна, пьянствуешь? Ну, выпила бы косушку перед обедом, легла спать, вечером тоже косушку… Да дома. А то ведь уж безобразничаешь много! - проговорила Лизавета Федосеевна.
- Худая я, скверная женщина… И сама знаю об этом. Да что ж я сделаю? Сердце так и сосет!
- То-то вот и скверно, что ты все деньги пропиваешь, а потом твои ребятишки голодают. Нехорошо.
- И сама я знаю, да скверный я человек. Помереть мне надо, вот что. Жизнь мне надоела хуже горькой редьки; ребятишки мучают. С самого рождения, кажется, я не видала радостей; почти все в работе находилась и ничего от этой работы не нажила хорошего. Вот мой-то покойничек все упрекал, что я-де получаю за работу деньги и никаких повинностей не несу. А на то он и не хотел обратить внимания, што ведь я и за паспорт платила и за больницу с меня брали, хотя я и никогда еще там не лежала! Ну, опять надо за квартиру заплатить, и есть, и платье сшить; ведь я была молода, хотелось и одеться получше. Ну, а велик ли наш заработок, сами посудите! Ну, вот вышла я замуж, и помянуть это время нечем! Муж - пьяница, стал меня бить, не работал по неделям. Мы с ним исходили почти весь Петербург: где-где не жили! Теперь вот я одна, ребята есть-пить хочут, им надо одеться, а сами знаете, нашего брата с ребятами не везде-то жалуют на квартирах!
- Ты бы отдала детей. Что тебе с ними мучиться?
- Жалко. А придется, видно, отдать… Нет, я их при себе буду держать, пока еще могу работать. Я уж сама по себе испытала, Лизавета Федосеевна, каково расти-то в людях: сама не знала ни отца, ни матери.
Лизавета Федосеевна зажгла лампочку с керосином. По щекам Устиньи Николаевны текли слезы; Софья Федосеевна сидела грустная, подперши руками голову.
- Мать здесь? - крикнула девочка годов шести, войдя в кухню Горшковых.
Подойдя быстро к Устинье Николаевне, девочка уперлась в нее взглядом и спросила: